Это невозмутимое, всем довольное существо, от которого не ждешь сюрпризов, которое ни из-за чего не переживает, тогда как я переживаю из-за всего. Мне отвратительна его манера одеваться и то, как он питается. Я в ужасе от его квартиры. Андре наводит на меня скуку. Смертельную скуку.

В очередной раз я говорю об этом Пюс. Говорю со злостью, в которой прекрасно отдаю себе отчет.

- И все из-за того, что один раз в году я провожу у него две недели! - спокойно замечает Пюс, поднимаясь по лестнице.

- Два раза в год! Три раза в год! По-моему, ты вообще живешь в Париже!

Ах, злонамеренность! Я мог бы написать о ней целый роман. Сознательное, заранее обдуманное зло.

Сейчас она поднимется по лестнице и скроется наверху, и я окликаю ее сдавленным от подступившего отчаяния голосом:

- Дорогая!

Она в изумлении останавливается на последней ступеньке и наклоняется через перила:

- Да. В чем дело?

- У тебя большой багаж?

Меня вдруг страшно интересует этот вопрос.

- Большой желтый чемодан и черный баульчик.

- Как обычно.

- Да, как обычно, - повторяет Пюс.

Кто мог бы обнаружить яд в этих совсем простых словах, которые обжигают меня и должны причинять ей боль?

Теперь она исчезает. По-настоящему. Ее нет в моем мире. Словно никогда и не было. Однако она по-прежнему здесь. Присутствует, как "духи" в старых английских сказках. Как присутствуют те, что умерли совсем недавно.

Я не могу оторвать взгляд от опустевшей лестницы, где наверху еще витает, наверное, ее аромат. Как же долго не исчезает след, оставленный женщиной, которую любишь.

II

Я медленно возвращаюсь к письменному столу. Сажусь, беру ручку. То радостное вдохновение, которое посетило меня несколько минут назад, прошло. Все же я заставляю себя писать.

"Он двигался навстречу розоватому свету, сиявшему, подобно маяку в открытом море. Он представлял себе все это застывшее равнодушие вокруг него там, за занавесками. Необъятный сон. Покинутый город".

Откладываю ручку. Не идет. Меня не волнует мой герой. О себе я думаю, о своей судьбе, которая ускользает из-под моего контроля и которой я поклялся когда-то управлять.

Я встаю. Мне хочется взглянуть на собственную физиономию, и я останавливаюсь перед зеркалом в красивой, искусно сделанной раме, - восемнадцатый век, - век, - который Пюс притащила в последний раз, вернувшись после очередной эскапады.

Сомнений нет: у меня лицо человека, испытывающего чувство страха. Сначала видны только мои глаза. Они сверкают мрачным огнем, и в этом причина моего былого успеха у женщин - глаза обманывают, верится, будто огонь в них зажжен страстью, а страсть привлекает, она лестна. Но я, я-то знаю, что этот диковатый блеск придавал моим глазам всегда только страх.

Страх перед чем? Перед всем. Страх перед жизнью и ее противоположностью - смертью. Страх перед поступками и принятием решений. Страх сдвинуться с места. Страх перед Парижем. Страх перед людьми.

Особенно страх перед людьми. Чем дальше, тем больше меня пугают мои ближние. Мне действительно кажется, что они задумали меня погубить. У меня впечатление, будто наше человеческое общество ни что иное, как общество насекомых, занятых пожиранием друг друга. Почему Сотворенное может выжить, лишь питаясь себе подобным трупом? Вот в чем величайшая загадка. Собака, пожирающая кошку, которая, в свою очередь, пожирает птичку, а та - мошку. Человек, пожирающий человека.

Несомненно, решиться на эту ссылку меня заставил мой страх. Я нашел тысячу причин, чтобы схорониться в Дьеппе и заодно похоронить здесь Пюс. Пюс, которая создана для жизненной круговерти. Как только мне исполнилось тридцать восемь лет, я заявил, что лишь в уединении смогу создать свои самые значительные произведения, замыслы которых зреют во мне. Надо было удалиться от света, его пустой суеты.

А возвращение к истокам! И это тоже провозгласил я для себя! Каждый день стану бродить у моря. Лягу лицом в песок. Соленый запах водорослей. Струящийся свет солнца. Порывистый ветер. Поэма! Оратория! Родник, божественный родник! Ох, я и нагулялся! В первый же день прошел десять километров, возвратился совершенно разбитый и больше уже не ходил. Нет, если быть точным, каждое утро я иду пешком за газетой в табачную лавку, что находится в трехстах метрах от дома.

Я практически совсем не вылезаю из своей норы. Укрывшись в глубине моего душистого логова, слежу за биением собственного пульса, щупая запястье, и жду наступления ночи, жду, чтобы что-нибудь произошло.

Я могу сидеть часами, ничего не делая, скрючившись в кресле, как паук, неподвижно застывший в центре своей паутины. Я чувствую, как превращаюсь в паука и поджидаю свою муху.

Подумать только - было время, когда мне не сиделось на месте! Я был худой как палка, постоянно в движении. Мог не есть, не спать, объезжал дюжину разных мест, чтобы взглянуть, где будет происходить действие моего будущего романа, замысел которого я вынашивал.

И дойти до такого! До этого кресла, в котором я, съежившись, провожу свою жизнь. Ему только колесиков не хватает. Человек, созданный для движения и добровольно приговоривший себя к такой неподвижности, ставит над собой опыт, подвергаясь необычной пытке. И в этих муках есть какое-то наслаждение. Маркиз де Сад несомненно понял бы, что я хочу сказать. Представьте себе животное, которое приготовилось к прыжку, и вдруг просто падает, разбиваясь, в траву.

Бездействие овладело мной постепенно, исподтишка. Под тем предлогом, будто не желаю отвлекаться от работы, я стал избегать всего, что требовало определенной активности, этих необходимых каждодневных мелких дел, которые создают жизненный ритм. Я этот ритм утратил.

Понемногу я перестал отвечать на письма, еще связывавшие меня с далекими друзьями. Объявил, что новые песни, этот шум-гам для молодежи, безвкусны, и отключил радио. Уволил нашу последнюю горничную и попросил Пюс ограничиться приходящей прислугой. Прислуга, живущая в доме, - несносный свидетель вашей интимной жизни… если только не порывается без конца рассказать вам о собственных несчастьях. Потом не мешает, чтобы супруга занималась кое-какой работой по дому: это ее и развлекает, и привязывает.

Не хлопают больше и двери дома. А завтра уже не будет Пюс, и воцарится полная тишина. Лишь изредка крик пароходной сирены прорежет голубое отверстие в окружающем меня небытие, словно кусочек лазури проглянет в пасмурном небе. Тогда на несколько мгновений отправлюсь в путь и я. Унесусь за серые моря, далеко-далеко от Дьеппа.

Наконец- то я ясно представляю себе монашеское существование, о котором всегда мечтал. Целиком и полностью посвятить себя творчеству. Не видеть больше "людей", не слышать их. Сколько времени пришлось бы потратить на их жалкие истории, похожие одна на другую, вроде тех, что рассказывает прислуга.

Только не думайте, что я перестал бриться и целый день сижу в халате. Я всегда терпеть не мог неопрятность, неряшливость в одежде. Думаю, что именно это заставило меня очень быстро покинуть Сен-Жермен-де-Пре.

По правде говоря, что касается внешности, я продолжаю соблюдать приличия. Хоть я слегка и пополнел, в свои сорок два года выгляжу очень даже неплохо. Не полысел, сохранил все зубы и по-прежнему легко взбегаю по лестнице.

Разумеется, это из-за Пюс я продолжаю заботиться о своем внешнем виде и не отказался от хорошего портного. Я имел глупость думать, что, пока стараюсь выглядеть в ее глазах привлекательно, бояться нечего.

Я отхожу от зеркала, поворачиваюсь к нему спиной и лениво возвращаюсь к письменному столу. Матерь божья! Продвинется ли сегодня моя работа? Это безмолвие в безмолвии больше не может продолжаться.

Перечитываю последнюю фразу: "Он двигался навстречу розоватому свету, сиявшему подобно маяку в открытом море…"

Вдруг отрываюсь от чтения и приподнимаю голову. Мне послышался стук. Как будто постучали в дверь. Но я наверняка ошибся, это тишина, неотступно преследуя меня, играет со мной свои шутки.